Про отца

1.

Чуть ли не первое воспоминание детства — воскресный поздний завтрак за квадратным дубовым столом под большим матерчатым красным абажуром. Пар от вареной картошки, тонко нарезанная селедка с ломтиками лука на специальной стеклянной селёдочнице в виде рыбы с плавниками. Отец в белой майке, посмеиваясь, спорит с моей бабушкой: она предпочитает к картошке сливочное масло, аккуратно уложенное в маслёнку, а он — подсолнечное, которое нянечка приносит с кухни в непрезентабельной бутылке…

Отец высок, худ и сутоловат — ещё бы: ему ведь приходится наклоняться к собеседнику при разговоре.  Он на голову вытарчивает из любой толпы, и уж если берет меня на плечи — я вижу всё далеко вокруг и ужасно горжусь. Конечно, тут еще дело в кителе…  Война закончилась не так давно, и люди в военной форме, да ещё и с погонами, пользуются всеобщим уважением.  (Безногих-безруких ветеранов к тому времени уже отправили на Валаам, я их не помню — как и разруху первых послевоенных лет — но на моём свидетельстве рождения стоит штамп «Продуктовая карточка выдана»). По пуговицам отцовского кителя измерялся мой рост, когда мы долгое время не виделись — до которой я уже доросла. Я тянулась изо всех сил, на голову обгоняя сверстников, но в конечном итоге доросла только до мочки его уха.

Отцу приходится наклоняться к собеседнику ещё и потому, что он  не любит говорить громко,  да и вообще говорить не любит — у него  нечеткая артикуляция из-за  вдвинутой назад нижней челюсти. Эта наследственная черта обойдется мне в годы пластинок и прочей крепежной аппаратуры во рту,  логопедов и  кружка по техники речи, но бурчание отца мне всегда нравилось: оно предназначалось мне лично, а не всем вокруг.

Сдержанный, немногословный и довольно замкнутый, плохо переносивший человеческое общество, отец был полной противоположностью общительной, не терпевшей одиночества  матери, которая любила шум и гам вокруг, а если его не хватало — создавала его сама. Вот уж точно — «стихи и проза, лед и пламень…» Удивительно не то, что они расстались — а то, что прожили вместе несколько лет и всю оставшуюся жизнь очень хорошо относились друг к другу. 

Отец работал преподавателем в Артиллерийском училище на Литейном проспекте,  и забирал меня из ведомственного детского сада напротив,  между Большим домом и его флигелем. О содержимом этих огромных построек я узнала много позже  —  но и тогда чувствовала исходящий от  них  мрак и холод. Видимо,  они и были построены с расчетом на то, чтобы загородить небо.  Детский садик выходил в маленький сквер, зажатый между громадами, и я запомнила, как однажды зимой там в тусклом свете фонарей отец терпеливо учил меня ходить на лыжах.

Вспыхивал отец редко, но страшно.  Я помню  мать, повисшую у него на руке, когда он погнался за мной с ремнем — наказать за какую-то детскую провинность. Так я и выросла небитая…

Однажды он повел меня посмотреть на демонстрацию — то ли первого мая, то ли седьмого ноября. Повод был неважен — для нас эти дни были как для венецианцев карнавал: праздничная толпа затопляла улицы,  в воздухе плыли воздушные шары, дети свистели в глиняные свистульки, купленные у уличных торговок. У них же можно было разжиться красным флажком, сахарным петушком, яркой  раскладной игрушкой-веером или вертящимся акробатом на двух палочках. На углу Пестеля и Литейного образовался маленький рыночек из этих торговок, каждая со своим товаром. Отец предложил мне выбрать себе что-нибудь, и я снагличала — попросила самое роскошное: несколько веточек крашеного ковыля. Он спросил торговку о цене,  и, услышав ответ,  задохнулся негодованием. К моему ужасу, он взял её двумя руками за грудки и поднял в воздух вместе с корзиной, грозя отвести (или отнести) в милицию: «Люди кровь проливали, а вы наживаетесь!…»   По счастью, народ вокруг быстро отобрал бабку у озверевшего военного. Я плакала в три ручья, чувствуя себя виноватой, он кое-как пришёл в себя, и мы вернулись домой. 

60 лет спустя такой же взрыв — и опять же по моей невольной вине, станет причиной инфаркта, из которого он не выберется.

 2.

Мы жили на Моховой 18, на пятом этаже крутой лестницы без лифта, но зато все окна смотрели в небо поверх соседних крыш, и двумя объектами, нарушающими этот кровельный пейзаж, была деревянная башня на крыше Дома офицеров, и высоченное дерево, выросшее в щели узкого двора, где линия пятиэтажных домов прерывалась двухэтажным гаражом/сараем.

Нашей единственной соседкой была Мария Юльевна Ватман со своим сыном Витей, напротив на лестничной площадке жили Резники, под нами — Сквирские и Иоффе, ещё ниже — Торговицкие и Шварцманы. Все они до войны работали на Харьковской ТЭЦ, потом эвакуированы в Челябинск, где тоже работали на ТЭЦ, а в 1944  были направлены в Ленинград восстанавливать энергохозяйство — в качестве треста СевЗапЭлектросетьстрой, чья контора помещалась на улице Пестеля  напротив окон Бродского, о существовании которого ещё никто не знал. 

Пробивной директором Яша Сквирский, возглавлявший этот трудовой коллектив, ютившийся поначалу в жутких развалинах,  решил жилищный вопрос для своих работников, взявшись за восстановление разбомбленного до второго этажа  дома на Моховой. В процессе восстановления огромные квартиры между парадным и черным ходом были разбиты на две части, так что большая часть осталась коммуналками (со входом с чистого подъезда), а на крутой черной лестнице образовалось несколько маленьких отдельных квартир. 

На этой лестнице шумно дружили и шумно ссорились,  говорили рИба и рЭльсы, тут вкусно пахло из открытой для проветривания двери, а некоторые двери не закрывались вообще, и все открывались с готовностью, давая доступ к щепотке соли или полбатона до завтра, кастрюльке/сковородке/салатнице по случаю прихода гостей, заветному рецепту штруделя, а иногда и кусочку мацы/гефилте-фиш/кнейдлах — а для меня, запойно поглощавшей печатное слово, к книжным шкафам, в которых было всё, что невозможно достать в районной библиотеке…

Отец же был из другого мира и из другого теста. 

Перед тем, как отпустить меня с ним на побывку в этот другой мир, баба  Лида вспоминала своё детство, в котором за детьми бахмутского дантиста Марка Марковича Крахмальникова, получившего образование в Берлине, присматривала бонна, — и устраивала интенсивный курс хороших манер, обучая правильно пользоваться ножом и вилкой, разворачивать ложку с супом по направлению ко рту и не чавкать за столом.

Даже на задворках сказочного замка на площади Льва Толстого хватало чудес — подъезды домов напоминали вход в пещеру, за ажурной чугунной решеткой прятался узенький лифт (как правило, не работавший), пологие пролеты лестницы чередовались с крутыми, по мере подъема наверх в окнах оказывалось всё больше цветных стекол (революционная матросня, испытывавшая классовую ненависть к арт-нуво, утомлялась подниматься на верхние этажи). Огромные тяжелые двери впускали в Атлантиду с резной дубовой мебелью, книжными полками до потолка и старинной люстрой с противовесом. 

Центром этого мира была моя другая бабушка, Ольга Ивановна,  в девичестве Уланова, о чём напоминали вензеля на серебрянных ложках. На большом столе лежала белоснежная крахмальная скатерть, варенье подавалось в старинных вазочках, из которого его нужно было аккуратно переложить себе в маленькую розетку специальной ложкой (а не лезть туда своей — спасибо за науку, бабушка Лида!),  маленькие пирожные-корзиночки нельзя было хватать с общего блюда и отправлять целиком в рот — для них рядом с тонкими фарфоровыми чашками располагались маленькие тарелочки из того же сервиза, и откусив кусочек, нужно было положить на них пирожное, стараясь не усыпать скатерть крошками.

После обеда мы с двоюродным братом (который был гораздо менее аккуратен за столом, чем я — но ему было можно, он жил в этом доме, был своим, а не сдающим экзамен чужаком), гоняли на его трехколесном велосипеде по коридору, а когда я стала постарше, Ольга Ивановна приглашала меня в свой кабинет (узкую комнату рядом с кухней с ещё одной удивительной красоты стеклянной люстрой голубоватого оттенка), усаживалась за письменный стол с резными львиными головами на тумбах, освещенный настольной  лампой под зелёным абажуром, предлагала мне и отцу место напротив на огромном кожанном диване с высокой спинкой и опять же резными деревянными подлокотниками по краям, и заводила чинный разговор об учёбе в школе и прочитанных книгах.  Эта часть экзамена была для меня много проще, чем чаепитие, отец удовлетворенно хмыкал, слушая мои ответы, а в последний приход — незадолго до её смерти в 1961м, я даже удостоилась подарка с автографом Ольги Ивановны — двухтомника Николая Островского. Выбор книги меня тогда разочаровал — она была давно прочитана и отброшена как надоевшая пропаганда (мне было к тому времени уже 14 лет, и том Александра Блока устроил бы меня больше), да и не вязалась она с этим интерьером, но теперь я думаю, что смысл подарка был в заглавии — Жаковские/Улановы знали, как закалялась ИХ сталь. 

Томик Александра Блока из библиотеки Ольги Ивановны попал мне в руки несколько лет спустя — когда и от этой библиотеке, и от мира ее хозяйки остались рожки да ножки… Отец привел меня на развалины взять на память хоть что-нибудь (из завещанной ему старинной мебели, переходившей от отца к сыну с 19 века,  родственники с трудом оторвали  от себя один кожанный стул, который хранит моя сводная сестра). Под грудой старых технических справочников я нашла разрозненные страницы Толстого в издании Нивы и тоненькую рассыпавшуюся на части брошюрку в издании Алконоста —  «Двенадцать» с рисунками Анненского в издании Алконоста. Не уберегла — отнесла к букинисту в голодные годы. Но листочек, выпавший из нее, сохранила на память — факсимиле «Незнакомки». 

Несколько лет назад я получила сообщение от Романа Тименчика, которого знала в позапрошлой жизни как завлита Рижского ТЮЗа — с вопросом, не приходится ли мне родственницей О. Жаковская, написавшая письмо Анне Ахматовой (чей архив он, к тому времени профессор Иерусалимского университета, разбирал). 

Вот оно:

10/XII 1960.

Дорогая Анна Андреевна!

Какую огромную радость доставили всем Вашим современникам своими «Новыми стихами», напечатанными в Литературной газете. Как молод Ваш блестящий талант, и сколько в нем души, как он может волновать. И особенно этот конец последней строчки: «О тень». Родная Вы всем нам женщинам, как сестра.

Я ленинградка. Я родилась в нем, здесь училась, работала, не покинула его во время блокады и надеюсь в нем закончить свои дни.  Я пенсионерка, преподавательница литературы, но к сожалению, никогда не видела Вас и никого из наших писателей и поэтов. Такова наша участь: работала днем и часто ночью. 

Я видела А.А.Блока в 1912 году и В.В.Маяковского.

И Ваши стихи об А.А. всколыхнули мою усталую душу. У меня есть один вопрос по содержанию одного из его стихотворений, в толковании кот. с В. Орловым я не согласна.

Вы, счастливица, могли видеть А.А. часто. Я до сих пор Ваше изумительное стихотворение «Я пришла к поэту в гости» хорошо помню наизусть.

Как хочется мне увидать Вас и о многом поговорить о наших близких. Я все еще наивно представляла Вас живущей в Пушкине, и сегодня только узнала Ваш адрес. Простите за некоторую назойливость. Разрешите встретиться с Вами. Я не собираюсь злоупотреблять Вашим временем. Прошу назначить любое время нашей встречи, любое место. 

Я ваша сверстница и расстоянием пока не стесняюсь. Будьте благополучны,  дорогая! Жду ответа.

Мой телефон В 2-10-71 Адрес: Ленинград 22 Петропавловская ул. д. 6 кв. 22.

Уважающая Вас О. Жаковская (урожд. Уланова)

Портрет Ольги Ивановны Жаковской (Улановой) в молодости

3. Отступление в историю.

Сергей Александрович Жаковский (1881-1942)

Сергей Александрович Жаковский, 1920е годы

Мой прадед, поляк Александр-Самуэль Жаковский, попал в Россию в числе 12 тысяч выселенных во внутренние губернии империи за участие в Польском востании 1863-64 года.  Оказался в Орловской губернии, и в конце концов там же женился. В 1881 году у него родился сын, мой дед Сергей Александрович Жаковский, который получил образование в Санкт-Петербургском Технологическом институте по специальности инженер-технолог. По-видимому, он был незаурядным специалистом в своём деле: отец рассказывал, как в 1940 году его, выбравшего тот же институт, преподаватель выгнал с экзамена, к которому он подготовился спустя рукава: «Сын Сергея Александровича не может позволить себе знать математику на тройку!»

Подробности биографии деда в семействе не сохранились, возможно, не случайно: по смутным слухам, в 1917 году Сергей Александрович работал Уполномоченным Временного правительства — но где и чем именно его уполномочили заведовать, семейная история по понятным причинам умалчивает.

Гугл вытащил на свет ещё одно место его работы до революции — и опять же классово-чуждое — в 1916 Сергей Александрович работал механиком в Главном Управлении имениями князя С.С. Абамелек-Лазарева в Чермозе Пермского края. Именно в этом году родился его первый ребенок от брака с Ольгой Ивановной Улановой — дочь Ирина, моя замечательная безответная тетя, которая до глубокой старости пыталась разрешить все конфликты безостановочной тяжелой и смиренной работой, спасаясь в ней от грубости и несправедливости жизни.

В 1920 году Сергей Александрович оказался с беременной женой и маленькой дочкой в Туапсе, среди огромного количества остатков Белой Армии и беженцев, некоторую часть которых вывез английский крейсер в то время, когда красно-зелёные подступали к городу. Именно в Туапсе  несколько месяцев спустя и родился мой отец.

В 1937 году Сергей Александрович каждую ночь ждал ареста — но каким-то чудом пронесло.

Не пронесло в феврале 1942ого — сын из последних сил погрузил его, умирающего от истощения, на саночки и отвез через дорогу в Первый Медицинский. Но и там помочь уже не смогли. Отец рассказывал, как через два дня пришел (приполз, скорее — сам едва на ногах держался) навести справки. «Скончался…» — «Могу ли я забрать тело для похорон?» — «Если найдёте…» — перед ним распахнули двери в комнату, под потолок набитую окоченевшими трупами. 

Всех их похоронили в братской могиле на Серафимовском кладбище. Отец показал мне, в каком рву — но я уже не помню. Имя выбили на камне, стоящим на бабушкиной могиле неподалёку.

Иван Петрович УЛАНОВ

Про этого своего прадеда я вообще мало что знаю. А если бы не справочные книги, которые предоставил замечательный Юрий Кружнов, да форум, который надыбала в сети Ольга Жаковская, знала бы и того меньше.

Он родился в 1864 году — в том самом, когда другой прадед был выслан в Россию — в старинном русском городе Молога, остатки колоколен которого и по сей день торчат из  Рыбинского водохранилища. Дальняя родня тех Улановых, что стали танцовщиками Императорского балета и отцом и дядей Галины Сергеевны.

В браке Ивана Петровича с Татьяной Сергеевной Егоровой (1866 гр) родились Ольга (1887) , Елизавета (1888)  и Александра  (1892) — три сестры из Мологи.

Иван Петрович появился в Петербурге в 1890е годы,  жил по разным адресам Московской части, в приходе Введенского собора Семеновского полка. В адресных книгах СПБ начала 20 века он уже записан как купец, торгующий бронзой и лампами: сначала на  Можайской 9, а позже — в Магазинном переулке 4. Дела, повидимому, идут хорошо и дочери получают приличное образование.

В 1917 Иван Петрович проживает в новом доме В. Я. Завадовского, который  был возведен в 1912-1913 гг. по проекту арх. О. Р. Мунца на углу  Нарвского проспект и Нарвской площади. Не самый удачный адрес в 1917 году: Нарвская застава стала одним из центров надвигавшейся революции. Что случилось с Иваном Петровичем во время её и после, мы не знаем.

Спрашивать о корнях в советское время было не принято — да и откровенные ответы не были гарантированы. Ещё один мой прадед, Марк Маркович Крахмальников (который, естественно, оказался Мордехаем Мордехаевичем) утверждал, что его отец был рабочим на табачной фабрике, а он — единственным сыном. «Ну да, — написал мне профессор Крахмалков из Анн-Арбора, занявшийся историей рода Крахмальниковых, его отец действительно работал на табачной фабрике — он ей управлял…» А семья оказалась огромной, дальние родственники по всему свету. Прадед был единственным, кто не уехал.

4.

Летом 1941 года отец закончил третий курс Ленинградского Технологического института, и призыву не подлежал. Как и большинство ленинградских студентов, он записался в народное ополчение, которое кое-как вооружили допотопными винтовками и  бросили против немецких танков под Лугой. Танки, не снижая скорости, разметали окопы и расстреляли ополченцев в упор (некоторые погибли ещё раньше, когда их разгружали из эшелона под бомбежкой). Выжили единицы,  отец был ранен в руку. Их группа лесами и болотами отошла к Царскому селу за день до того, как в город вошли немцы. Китайский  театра в Александровском парке, превращенный в госпиталь, горел — его разбомбили, не обращая внимания на красные кресты на крыше. Отец показывал мне этот остов, и по сей день стоящий мрачным призраком посреди парка, и вспоминал, как раненные прыгали из окон верхнего этажа в надежде спастись от огня.

Про блокаду отец молчал до последних лет своей жизни. Врать он не умел и не хотел, а говорить правду было слишком опасно. Но вышла «Блокадная книга», он прочел и сказал: «Это только половина правды, на самом деле всё было еще хуже.» Я не отставала со своими вопросами — отчасти в силу профессионального интереса: в театральной студии мы делали спектакль о войне с ребятами из ПТУ. И он стал рассказывать, как Кировский мост, чуть ли не самый плоский в Ленинграде, оказался вдруг высокой горой. Ему надо было подняться на него раз в месяц, чтобы перейти с Петроградской стороны в центр, и получить свои продуктовые карточки в институте. Он добирался до середины — и тут его заставал обстрел: немцы периодически палили по Марсовому полю, где стояла зенитная батарея. У него был выбор — или возвращаться на Петроградскую, или скатываться вниз на Марсово — прямо под снаряды. Точнее, выбора не было — он знал, что второй раз ему на мост не подняться, а не получить карточки было опасней для жизни, чем попасть под обстрел.

Да, было людоедство, но было еще и похуже: те, у кого были силы, приходили в квартиры, где лежали умирающие люди, и отбирали у них карточки, драгоценности, вытаскивали мебель на дрова.

И всю зиму его, едва живого, таскали на допросы в Большой дом и требовали доказательств, что их группа вышла в Царское Село за день до прихода немцев, а не через день после, и что он не был ими завербован. У допрашивавших его были сытые, лоснящиеся лица.

Его возмущала официальная показуха на Пискаревском — и забытые, запущенные братские могилы на других кладбищах. Он знал, что число жертв преуменьшено чуть ли не вдвое. И считал, что в смертях и страданиях ленинградцев повинны не только немцы, но и свои, в первую очередь Сталин и Жданов. 

Он говорил и о том, что официально озвученная причина голода — пожар Бадаевских складов — ничего не объясняет, потому что город всегда кормился с колес и на складах были запасы еды всего на несколько дней. Что Сталин ненавидел город со времен убийства Кирова, потому что боялся оппозиции, и пальцем не пошевелил, чтобы помочь ленинградцам — но в Смольном и в Большом доме ели хорошо. Что немцы, если хотели бы, легко могли взять город в любое время — они просто остановились на Пулковских высотах и выжидали, пока все перемрут и постреливали по расписанию. Он рассказывал про Музей блокады, открывшийся после войны, куда выжившие блокадники отдали самые дорогие реликвии — а Сталин его вскоре разогнал.

5.

1944 Андрей Сергеевич Жаковский, курсант военного училища в Ижевске.

Летом 1942  отца вывезли из блокадного Ленинграда в Казань, куда был эвакуирован Технологический институт, он отучился там ещё год — и перевелся в Ижевск, в эвакуированное туда Артиллерийское техническое училище. С ним и вернулся в 1944 в Ленинград — ещё курсантом, а потом был оставлен там на преподавательскую работу. Совершенно неармейскому по своей натуре человеку, ему предстояло отслужить 25 летний минимум.

Я не удосужилась спросить у мамы, где и как они познакомились. Знаю, что это не было безумной любовью с первого взгляда — сначала мать  была влюблена в его кузена Алексея, чья семья была категорически против брака с еврейкой, а отец страдал от неразделенной любви к Оксане Владимировне — умнице и красавице, которая предпочла другого. Оксана стала талантливым ренгенологом-диагностом и много лет помогала разбираться сначала с моими лёгочными болячками, а потом и с наследственными моей дочки Оли. Как-то умели они переводить романтические отношения в дружеские…

Вот и с матерью так получилось…

Интеллекта ей было не занимать:  она в 25 лет стала кандидатом наук (что по тем временам для женщины было очень редко), «горела» на своей работе в Институте метрологии имени Менделеева, изобрела комбайн для сличения высоких температур, ездила с астрономами на Памир измерять температуру звёзд и с геологами на Камчатку мерять ее вулканам, к сорока стала хранителем эталона СЭВ и объездила со своими высокоточными лампами всю Восточную Европу… Но в личной жизни уровень Ай-Кью ещё никого не спасал: когда мне было лет семь,  у ней сорвало крышу так, как бывает раз в жизни — с обычными тяжелыми последствиями. Через несколько лет попытка прервать эти отношения (которые герой ее служебного романа  совмещал с женой  и двумя детьми, не собираясь поступаться ничем) закончилась временной инвалидностью — на нервной почве отказал вестибулярный аппарат.

А тогда, в 1954м, пометавшись по перрону вдоль поезда, в котором она уезжала со своим любовником в командировку, отец собрал маленький чемоданчик и ушёл из дому. Как выяснилось, идти ему было некуда — разросшаяся семья сестры не позволила вернуться в квартиру на Петропавловской, и он попросил перевод куда-нибудь подальше от Ленинграда. 

Этим «подальше» оказалось артиллерийское училище в Сумах — огромный военный городок на берегу Псёла, отгороженный от гражданского мира глухой желтой стеной. Через пару лет мать закинула меня туда на зимние каникулы, оставив на пару недель на попечении отца. Он приготовил к нашему приезду огромную новогоднюю елку — точнее, сосну (елки в тех краях редки), на которой почти не было игрушек, но во все стороны росли замечательные длинные и толстые иголки, а главное — санки, на которых можно было целый день вместе с местной детворой скатываться с горок в сторону реки.  На беду, в моем чемодане не оказалось лыжных штанов, а городские рейтузы расползлись на этих горках мгновенно. Отец крякнул, раздобыл у соседей швейную машинку, обернул  вокруг меня отрез офицерского сукна,  разрезал  «по месту» и весь вечер строчил. Материал не подкачал — в этих штанах можно было ползать по снегу и льду на коленках сколько хочешь — но они с треском рвались по швам в тот момент, когда я садилась на санки — тонкости кроя отец не постиг…

Раз в год отец приезжал в Питер — и мы с ним ехали гулять в ЦПКиО. Он баловал меня то путешествием на речном трамвае от Летнего сада до Островов, то взятой напрокат лодкой. Но особенно запомнились прогулки по Каменному острову, который он любил больше, чем шумный Крестовский — он показывал мне стрятанные  за заборами особнячки в стиле , который мы тогда знали как «петербургский модерн», — и мы шуршали осенними листьями по длинным кленовым аллеям. 

Он любил город и знал его секреты: однажды он открыл передо мной  облезлую дверь на Литейном проспекте и мы поднялись на полэтажа на площадку, где стояли телефоны-автоматы. За их спинами обнаружилась пещера из «Тысячи и одной ночи», бывшая когда-то камином, а над головой под толстым слоем грязно-зеленой краски проступили очертания Альгамбры, которую я увижу 60 лет спустя. «Дом Мурузи!» — промелькнет в голове под небом Аль-Андалуз. 

Уцелевшие витражи на Петропавловской и особнячки на Каменном встанут перед глазами летом 1993 года в Глазго, в Школе искусств (тогда ещё не открытой для туристов, а теперь, к сожалению, дважды сгоревшей). «Петербургский модерн!» — удивленно выдохнем мы. « Арт-нуво! Чарльз-Рени Макинтош!» — поправит нас директор Глазговских музеев.


В 1959 отец вернулся из Сум с новой женой, Юлей, через год родилась Зойка, но официально мы с сестрой были представлены друг другу весной 1965 года на Серафимовском кладбище. С тех пор и дружим. 

Своего сына Зоя назвала Андреем, но фамилия у него, естественно, другая. А мне после первого замужества надоело менять, поэтому фамилия сохранилась и распространилась, и даже некоторые имена повторились…

1978 Отец с внучками Олей и Сашей

Отец был безумно порядочным человеком — и свято верил в идеалы. В том числе коммунистические. И ненавидел тех, кто ими прикрывался и на них наживался. Но сводить практику, которую он видел вокруг, с теорией, становилось всё трудней. Он долго уговаривал себя, что причина расхождения идеологии с практикой в том, что человечество просто всё еще находится в колыбели… 

1968 Отец преподает на военной кафедре в институте целлюлозно-бумажной промышленности